Семейный круг

Эту папку воспоминаний о Натане Воронове мы решали назвать «Семейный круг». В неё вошли воспоминания людей, близких ему и по семейным обстоятельствам, и по духу творчества, который их объединяет. Потому что каждый из них продолжает писать свою творческую биографию. И при этом в произведениях Натана Воронова находит для себя новые побудительные мотивы, новые важные грани. Владимир Петрович Кондрусевич, пианист, советский и белорусский композитор, который много и плодотворно работает в области театральной музыки. Он не только вошел в семью Натана Воронова, когда стал мужем его дочери Марины, но и, можно сказать, привнёс в творчество художника музыкальную тему. Вот как он вспоминает то, каким был Воронов – художник.

Владимир Кондрусевич

Композитор, зять Натана Воронова

Это было очень давно. В тот период я как раз поступил в консерваторию. Я ж из Гродно сам.  Познакомился с дочерью Воронова. Потом она со временем стала моей женой. И естественно, что я вращался у них. Был у него в мастерской. Потому что мне очень нравилось наблюдать, как он работает. Но молодость – она свои вершины знает, пытается что-то своё делать. И это было очень сложно.  Я, честно говоря, не особенно разбирался в живописи. Лишь когда меня что-то затрагивало, я к нему обращался, и он мне рассказывал, как это должно быть, как это делается, как это воспринимается. Так что контакт был.

А сам Натан Моисеевич был очень скромный человек по натуре. Его даже многие обижали. И он большую часть времени проводил в мастерской. Он и меня в мастерскую часто приглашал, когда делал зарисовки, живописные картины. Меня поражала его самоотдача. Он мог забыть, что такое обед или завтрак. Он приходил и работал. И были даже моменты, когда он оставался в мастерской на ночь. И вообще удивительный был человек. Он многих знал и помогал. Я видел часто, как у него в мастерской бывала молодежь. Понятно, что он не очень допускал посторонних в сам процесс своей работы. Большая часть таких моментов – это было связано с показом уже готовой живописи. А когда он что-то делал… Я помню, он даже меня приглашал, чтобы я позировал. Очень тонко он пытался что-то найти в человеке, которого рисует. Старался найти какую-то изюминку, что в этом человеке интересного для него лично и для других. В принципе он искал что-то важное, что-то новое. А в тот период начались хиппи, появились электрогитары. Его это тоже зацепило. И он тогда попросил меня, чтобы я принёс свою электрогитару - у меня была такая гитара интересная. Благодаря этой гитаре, скорее всего, я и попал впервые на его полотно. А работал он по-разному. Обычно предварительно готовился. Даже со мной иногда советовался. Я прихожу с гитарой, а он спрашивает: «Как лучше – когда ты стоишь или сидишь с гитарой?» Я говорю: «Лучше – когда у микрофона». Были такие моменты у него в зарисовке. Однажды он попал в нашу тусовку – это было в инязе. И он так внимательно наблюдал за молодёжью, за тем, что они играют и поют. А для них в тот момент просто надо было дать жару - так говорилось. И он это отразил в своих эскизах. Интересно его отношение к молодым людям. Он не пытался навязать им свою логику или точку зрения, но он старался погрузить этого человека именно в нюансы. Нюансы, которые присущи тому направлению или иному, или что он чувствует в этом художнике – в человеке, с которым работает, общается. Большой у него был опыт. И человек он, конечно, был очень хороший.

Мне кажется, есть некое своё, особое звучание живописи Воронова. Он хорошо чувствовал и будто слышал человека, его нюансы, даже вовсе незаметные для остальных. Но именно его внутренние позывы, то, что он брал от природы, от всех окружающих, это всё очень цепляло меня лично. Также, как и в любом другом виде искусства – в той же композиторской практике, например, важно найти какую-то зацепку, от которой ты будешь отходить, строить, и беречь это всё. Воронов обладал таким даром проникновения в свой вид искусства. И к моей композиторской работе относился на удивление хорошо. Спрашивал, какая разница между той музыкой, которая была, например, присуща Моцарту, Гайдну, и современной музыкой, как это отражается всё? И он как бы выстраивал такую пирамиду из музыкальной жизни. И, мне кажется, это каким-то образом переходило в его живопись. Меня и с гитарой рисовал, и других музыкантов.  Временами спрашивал у меня: а кто сейчас во главе того или иного музыкального направления? А что в классической музыке, какие происходят сдвиги по сравнению с тем, что было? Это, мне кажется, в чём-то помогало ему. И, думаю, он улавливал все музыкальные нюансы и потом пытался это всё выразить в своём виде искусства. 

Старший внук деда по материнской линии Натана Воронова – Павел Кондрусевич, художник, который совмещает белорусскую и европейскую школы искусства. У него за плечами Белорусская академия искусств и отделение истории искусств в австрийском городе Грац, степень магистра. У него своё видение творчества Натана Воронова.

Павел Кондрусевич

Художник, внук Натана Воронова

К:- Павел, вы себя в каком возрасте помните?

П:- Не помню, в каком точно возрасте. Но помню, что совсем маленький.

К:- А у вас есть какие-то свои воспоминания?

П:- Про дедушку? Про живого? Я не уверен, то ли это фотография, которую я видел, где он на руках меня держит или я рядом с ним. То ли эту картинку я запомнил из жизни. Мне было три с половиной года, когда деда не стало. Получается, что совсем мало. 

К:- А образ деда как формировался в вашем сознании?

П:- Во первых, это замечательные картины, которые были вокруг. И все об этом говорили,  о том, какие они хорошие.  Потом много было рассказов о том, как он в мастерскую ходил – она же была рядом с домом.  Потом известные художники – тогда ещё молодые – многие у него учились: Товстик, Уроднич. Что-то вспоминали постоянно. 

К:- Ваши шаги к профессии художника. Как вам кажется, когда был сделан выбор: да, это моё?

П:- Я думаю, не так давно. Уже после академии, наверное. И чем дальше, тем больше нравится. Сперва оно как-то само шло. А теперь всё больше и больше нравится. Уже и сам становишься более ответственным за то, что сделал. Сам принимаешь решение. Сам во всём участвуешь. Сам собой руководишь. И уже полностью приходит осознание того, что ты делаешь и для чего это делаешь. 

К:- Так получается, что человек сколько живёт, столько учится, столько приближается к своей профессии. Сегодня вы – уже учитель. Вы – человек, который учит других.  Осознание Воронова как художника. Оно, наверное, на разных этапах было разным. Не так ли? Ваше отношение к Воронову как к художнику – оно менялось?

П:- Я бы сказал, что вектор не менялся. А вот глубина, понимание. Они появлялись. Но переменчивости никогда не было. Колебаний: нравится – не нравится. Такого не было. Я и сейчас восхищаюсь, какой-нибудь его портрет достану. Любуюсь, как он моделировал форму. Это просто замечательные работы. 

К:- А если попробовать сформулировать: уроки Воронова – они в чём? Их можно точно определить? 

П:- Конечно. Пытаешься сначала это на уровне эмоций определить. Потом пытаешься определить словами. В такой последовательности. На первый взгляд, выделяешь широкий мазок. Такое как бы лёгкое исполнение. А при всём при том здесь ещё очень крепкий рисунок, следование форме. И всё на месте. Ничего не разваливается. Или вдруг цветовое пятно, которое держит композицию. Это он своим ученикам говорил. То есть при кажущейся лёгкости видишь большое умение. 

К:- Значительную часть своей профессиональной жизни вы отдали истории искусства. Время Воронова для людей, выросших на других живописных традициях – это только факт времени, факт истории искусства? Как вы на его творчество смотрите сегодня? 

П:- Я думаю, в нём соединялось то, что было предложено временем, с тем, как он это воспринимал. Это мог быть простой лирический пейзаж или какая-нибудь революционная тема, но выполненная именно в его ключе. 

К:- Его ключ - это Вороновская пронзительная искренность. Которая поднимается над повседневностью, над привычностью.  В революционной романтике того времени вороновские работы  были действительно пронзительны.

П:- И при этом не было никакого пафоса. Не было какого-то восхваления. Этого не было. Было только наслаждение красотой простого. Того, что сделано. Серебристые тона, переливающиеся. Невероятно… Какая-нибудь картина. Портрет женский. В контражуре. Напротив солнечного света, залитое поле. Читаешь: портрет доярки такой-то.

К:- А в годы, проведенные в Австрии, приходилось ли говорить о творчестве Воронова?  

 Как о некоем отдельном явлении? Как там смотрели на это?

П:- Я про него писал дипломную работу. Но история искусства как наука более изучает развитие, изменение. И там, понятно, что начиная с конца девятнадцатого века всем интереснее более экстремальные выразительные формы. Это Малевич, Лисицкий. Это прежде интересно. И даже Репин – уже не столь интересен. Постольку поскольку это пройденное. 

К:- Реализм – уже закрытая страница?

П:- Это каждый сам для себя решает. Для меня – нет. Я не закрываю. А кто-то думает иначе: зачем, если это уже было? Это как посмотреть. Или Кандинский – это, казалось бы, принципиально другое направление. Он обосновывал свои работы тем, как на эмоциональном уровне  будет воздействовать та или иная геометрическая фигура. А на меня Вороновский стиль воздействует гораздо сильнее. И чем это не доказательство?

К:- Это кажется, что есть исчерпывающие моменты. А потом выясняется: всё поднимается на новый виток. И появляется новый уровень обобщения, осмысления. 

П:- Каждый сам себе делает выводы. И найдётся много людей, которые будут считать по-другому. Когда ты смотришь на картину, и она на тебя как-то действует.

К:- Как вам кажется, какое профессиональное умение Воронова вы смогли взять, понять? А в чём он остаётся для вас высокой точкой? Что хотелось взять от Вороновского мастерства?

П:- Я не думаю, что стоит его копировать. Прямо один к одному. Это никому не нужно. Но недостигаемая для меня его величина в том, как он, делая портрет, разлагает цвет кожи на множество нюансов. При этом могут быть даже не телесные тона, а синевато-фиолетовые. Но в целом отношения одних цветов к другим, к фону и создают ощущения жизни. И очень умелое использование жидких прописок, то есть тонкого слоя красочного, а где-то в цветах очень толстого.  Очень мастерски сделано. 

К:- Эту тему своей магистровской работы вы будете дальше развивать – собирать то, что можно собрать о Воронове?

П:- Я просто писал её на немецком языке. А сейчас потихоньку перевожу. Потому что никуда не тороплюсь. Всё, что мог собрать, собрал. Не думаю, что ещё что-то найду. Но двести страниц я уже написал. Я немножко сравнивал его с современниками. 

К:- Хотелось бы, чтобы альбом работ Воронова всё-таки появился. 

П:- Да, это надо. Такого, как он, всё-таки и нет. У него и чувство цвета. И как он писал – это настолько естественно. И это не специальная манера. Не подражание. Такого сложно найти.  

К:- Такая живописная взбалмошность. Она приходит как из воздуха. 

П:- Небрежность в изображении. Это незаученное. И не сделанное специально. Мол, специально хочу, чтобы было живописно. Тогда не так получается, а когда естественно… это сложно выразить и догадаться, как оно создано. Но всё-таки оно есть...

А это портрет младшего внука по материнской линии Натана Воронова – Владимира Кондрусевича – художника. Дед застал его совсем маленьким. И уже много позже были гимназия-колледж искусств имени Ахремчика, Белорусская академия искусств, стажировка в академии искусств в городе Мюнстер (Германия) и реставрационных мастерских Флоренции. Вот каким Владимир Кондрусевич - художник видит для себя творчество Натана Воронова. 

Владимир Кондрусевич

Художник, внук Натана Воронова

К:- Ощущение Воронова как человека. У Вас оно есть? 

ВК:- Если из каких-то смутных воспоминаний, то у меня два момента есть . Один – это на даче в Татарщизне под Молодечно есть такой небольшой домик. Я, кстати, туда съездил этим летом проверить ощущения детства: вспомнится – не вспомнится, узнается – не узнается. Домик этот стоит. И узнал даже соседей. И вот мне кажется, я помню, как у входа в этот домик он держал меня на руках. И я запомнил его морщинистую щеку со щетиной. И он был в шляпе. И прижимал меня. Она была очень колючая, эта щека. Но, возможно, я всё это придумал по фотографиям потом. И ещё один момент – на Сурганова около подъезда, тоже около входа в дом. И там была какая-то зимняя атмосфера. И я был такой укутанный, в шубе, руки не сводятся. Такие как бы кадры из фильма. Но я не уверен, что это просто воображение дорисовало по тому, что мне рассказывали дома.

К:- А были какие-то семейные случаи, которые вспоминали?

ВК:- Я помню, как отец брал меня с собой в гараж на Карастояновой. И пробовал заводить старую «Волгу» с оленем – ГАЗ-21. А эта «Волга» была от деда, и с этим связывались какие-то истории. Какие именно истории – сейчас сложно вспомнить, но там был как бы дух его. Понятно, кроме всех кисточек, красок и холстов, которые были дома. Эта машина – образ какой-то.

К:- А каким он был в ощущениях домашних?

ВК:- Вы знаете, к тому моменту, когда я родился, были ситуации семейные, от которых меня пытались оградить. И, насколько я знаю, он больше времени – и дневного, и всякого –  проводил в мастерской, чем вместе с нами. И как-то этот момент обходили стороной. А до нас долетали только очень уважительные комментарии, что он – корифей и как памятник на пьедестале, и единица измерения всего, что есть в искусстве. И благодаря этому я не мог понять, чем Дюрер хорош, если он не мазками рисовал. А в повседневности между нами была такая дистанция. Как я теперь понимаю: когда нам дали квартиру на Сурганова, то там нас жило три поколения, и это не самая удобная ситуация для творчества. Потому дед и уходил в свою мастерскую, в свой уголок, на свою территорию.

К:- Если эти житейские коллизии оставить в стороне – они покрыты флёром времен. А вот приход его как художника. Когда началось осознание того, какого уровня этот художник? Думаю, на разных этапах Вашего профессионального становления и эти оценки менялись. Как это было?

ВК:- Если профессионально,  то ещё раз вернусь, что всё начиналось с того, что он был легендой и мифом для меня. Причём это поддерживалось со всех сторон. Мама – судя по её работам (она училась в художественном училище), сама талантливая, она всё время говорила: чувство цвета, очень тонкий живописец Воронов. Бабушка – супруга его – само собой. Потом заходили знакомые художники постоянно. Никто ж не скажет в глаза, что мне, например, что-то не нравится по композиции. Все обращали внимание на достоинства. И я точно помню, что это был для меня психилогический гештальт, то есть нарушение целостности картины. Потому что я очень долго не понимал, в чём именно прелесть его. Но считалось: это классик, и ты можешь не понимать этого, но тебе это дано, что он – великий. И я помню, у нас на Сурганова стояли стеллажи с его работами и несколько картин на стенах висело. Но те, что на стенах, ещё можно понять, и то не всегда и не везде, что в них хорошего. А те, что стояли, в них было месиво разноцветных мазков, причем очень фактурных, наслоение краски. И потом, когда я сам учился рисовать или что-то пробовал, я помню, что от взрослых как отклик всегда прилетало сопоставление, когда ты намешаешь много разных цветов, эту кучу-малу сделаешь, тогда говорят: «Это красиво. Это импрессионистично. Это похоже на Воронова. Это воздух». Так было вначале. Так было и с преподавателями. Я на определённом этапе кому-то очень верю и иду за ним, а потом мне стену надо выстроить, чтобы найти себя. У меня и с Вороновым было так. Я в одно время понял, что я – это не он, и не стоит стремиться стать Вороновым. Но потом я его открыл для себя заново. Но это было уже намного позже.

К:- Вы сказали «Открыл намного позже». А когда и почему?

ВК:- Это уже на поздних курсах в Академии или даже после. А почему? Потому что свежими глазами сумел посмотреть и понять, что меня интересует в нём. Потому что был этап отрицания, когда мне ближе было какое-то другое искусство. А потом, когда ты уже избавился от влияния окружения и попробовал понять, а что тебя цепляет в этом. Например… Патруль ГАИ на дороге. Это известная его картина. Прекрасная живопись. Очень красивые зелёные цвета. Но я не понимаю, зачем он её рисовал. То есть можно додумать многое и только. Или, например, обнажённая модель. Она почему-то спрятанная под окном, в тени и там много-много всего вокруг… То есть такие вопросы, которые стали ко мне приходить, когда я сам себя пытался находить как художника. Но они очень важные. А в то время они для меня были просто как данность. И больше обращали внимания на манеру живописи, на красочную массу, на «тесто». 

К:- А как в Европе смотрят на искусство этого порядка? Потому что Вам пришлось поездить по разным странам, поучиться там, пообщаться. 

ВК:- Я думаю, что это очень контекстуально. Что они, конечно, не могут к нему относиться как к просто живописцу. Всё это будет всегда через призму политического строя, его отношения, его места в этом всём. Я думаю, что для них эти вопросы очень важны. Точно также как Ренато Гуттузо в Советском Союзе был популярен по понятным причинам. Или Пикассо со своей вроде чуждой стилистикой, но попадал в поле зрения. А Воронов – это как бы эпоха. Но для западного зрителя, я думаю, есть более характерные представители этой эпохи типа мексиканских соцреалистов или Мая Данцига, например. У них содержание и форма лучше ложатся друг на друга. У Воронова получается очень тонкая и деликатная форма, а содержание прорывалось более суровое: строители, шахтёры. То, с чем я сталкивался, в первую очередь акцент делался на то, чтобы дух времени или то послание, которое ты хочешь донести, насколько оно ложится на форму, которую ты используешь, насколько это в десятку попадает. А если чувствуется какое-то противоречие, тогда это совсем другая история. И тогда интересует то, что открывается тебе, когда Воронов, например, пишет на комбинате свой автопортрет и он весь в тени, а сзади свет большой, какие-то деревья. И там снег какой-то. И для меня это как метафора какая-то. Что он всё время в тени. А этот огромный свет – это всё, что его интересует. И то, к чему он стремится. И то, что он пишет. И что у него лучше всего получается. Как-то так, наверное…

К:- А давайте теперь  наивный вопрос. А почему Вы, собственно, стали художником? Рядом – мир музыки. Рядом – очень музыкальный, яркий отец. И тем не менее Вас палитра к себе потянула.

ВК:- Я могу себе позволить в шутку прокомментировать папины способности как педагога: не величайший педагог, так скажем. И кроме того у меня способностей к музыке нет – это очевидно. А к рисованию меня всё время тянуло. Это всегда был мой мир. Меня даже пугало: я в сорок лет задумался всерьёз, почему именно это я выбрал и выбирал ли я вообще? А потом решил, что да, что всё это совпало.

К:- А с мамой разговоры об этом были? Она говорила о живописи, которая её волновала, интересовала?

ВК:- Это просто было очень уважительное отношение к творчеству, причем не только в нашей семье. Но и во дворе, и в нашей песочнице. Потому что это был дом с детьми художников: Уроднич, Жилин, Романов, Басалыга. Даже в песочнице были разговоры, что творчество – это достойно и почетно. Такая атмосфера была вокруг меня. А родители – мама очень много времени нам уделяла и пробовала найти наш интерес -  и разные секции, и брат в музыкальную школу ходил. А вот не склеивалось. Но здесь пошло. И даже с удовольствием. Родители даже разрешали в школе занятия пропустить, когда стоял очень красивый натюрморт и хотелось его написать. И даже поощрялось это. Записки писали в школу, что не были уверены в здоровье сына, поэтому оставили дома. 

К:- А сегодня что для Вас творчество Воронова?

ВК:- Центральным для меня всегда в искусстве была искренность. Я чувствую, когда у художника есть двойное дно. Или он прячется за что-то. Или когда он хочет чем-то казаться. И в этом плане какие-то наброски, эскизы выдают художников. И в этом плане Воронов абсолютно гениален. Я вижу его руку, когда он рисует какой-то набросок. Я вижу его руку, когда он автопортрет делает, рисунок или быстрый пейзаж. Это и по цвету, и по живости линии, и по всему это очень здорово. А когда он берётся за большие картины, там для меня несколько историй проходит, и я для себя не всегда нахожу ответы, почему, зачем, что именно в этом его заинтересовало? Вот как-то так. То есть, безусловно, это очень талантливо, а вот в плане… Не знаю, как описать. То ли совпадение с эпохой. И у меня есть подозрение, что в каких-то других обстоятельствах – типа конец девятнадцатого века, Франция, он мог бы раскрыться намного шире. Всё гипотетически. Например, когда он бронепоезд рисует, это так классно, когда люди стоят у костра, а там ветер, и вся цветовая палитра. Но это же ещё и нарратив, то есть мировоззренческое повествование. Оно о чём-то. И как соотносится с формой повествования. Не знаю. Может следующая эпоха поменяет это отношение.

К:- Конечно эпохи меняются, и оценки меняются. Потому что уходят реалии того, что отображено. Уходит и острота этих реалий. И другими становятся знания этих реалий. Но остаётся чувство, оставленное на полотне. 

ВК:- А для Вас он отражает эпоху?

К:- Не знаю, кто и на каких весах может это взвесить. Но для меня в нём есть что-то вечное.

ВК:- Вот. Про то же и я говорю. Что эта гениальность и вечность – они определённо есть. Но иногда есть ощущения, что эту гениальность он был вынужден вталкивать в какие-то формы, которые ему не близки.

К:- Думаю, что в потоке времени и оценки будут смещаться.

ВК:- Я тоже так думаю. 

18.01.2024