Воспоминания
Николай Опиок
Заслуженный деятель искусств Республики Беларусь
Воронов у меня не преподавал. И я об этом даже сожалею. Потому что мне нравится его импрессион. Причём не вычерченный в голове математически. И не продуманный сутками и десятками ночей бессонных. Я нутром категорически против того, когда продуман каждый квадратный сантиметр полотна, и человек начинает просиживать над холстом – нет эмоции, нет души, нет живописи. Живопись – это музыка, это экспромт, это энергия. Воронов обладал этим сполна. Он «лепил» из ничего пространство, воздух, фигуру, характер. Даже Савицкий – гениальнейший художник – придёт ещё время, когда все мы разрушим всё изобразительное искусство – лет через тридцать, потом Савицкого вознесём – он будет знамя и возвращение к эпохе – но при всём уважении к Савицкому – у него не хватает вот этот импрессиона - полёта с распростёртыми крыльями. Он – голова, ум и труд. Потрясающий художник. Мастерюга, мыслитель, философ. А не хватает небольшого – как у Гойи или у Врубеля, у Коровина – чуть-чуть взбалмошности в кисти. Вот Воронов обладал этим. Я им восхищался всегда. И сегодня восхищаюсь. Повторить Воронова трудно. Любую его работу возьми: он как в той песне поётся: «Я тебя слепил из того, что было». То, что было на палитре – он слепил. Он работал всей палитрой. Он эмоциями писал. Вообще мне нравится живопись, которая созвучна музыке, поэзии. И там не должен умереть художник. Он должен полететь.
Игорь Бархатков
Художник
Как-то в начале 90-х годов, когда я учился в минском Театрально- художественном институте, мы с моим отцом, художником Антоном Бархатковым, пошли на выставку в музей.
Молодёжь, а особенно студенты, всегда критически относятся к созданному предыдущими поколениями, и я ,естественно, не был исключением, критиковал всех и вся. И хотя мой отец, воспитанный на высоких традициях русской реалистической школы, ученик В.К. Бялыницкого- Бирули и П. Петровичева, тоже не сильно жаловал белорусских художников того времени, но всё же горячо и серьёзно спорил со мной. Доказывал, что в нашем искусстве тоже есть свои достижения и свои прекрасные мастера. В запале я попросил его: «Покажи мне хотя бы одну приличную картину, созданную за последние десятилетия!». И отец подвёл меня к работе Натана Воронова «Утро в Октябре». «Эта работа мне нравится»,-сказал он.
Я остановился. Молча смотрел. И меня вдруг захватил поток серебристой живописи и плотного вибрирующего тона, этот промозглый холод осени и тепло костра надежды, эта искренность и мастерство художника. С того времени художник Воронов и его картина «Утро в Октябре» стали одними из самых моих любимых. .
Владимир Товстик
Народный художник Беларуси
Это интервью мы взяли у Владимира Антоновича Товстика, народного художника Беларуси, профессора Белорусской государственной академии искусств в его мастерской. В своё время он был учеником Натана Моисеевича Воронова. Об этом и наш разговор.
- Воронов как художник. Вы пришли в профессию, которая еще не была открыта вами. Кем был для вас Воронов в то время?
ТОВСТИК:- Воронов как раз пришёл преподавать на тот курс, на котором я учился. А до этого он не преподавал. Натан Моисеевич Воронов, Фёдор Иванович Дорошевич и Александр Петрович Мозалёв – это ученики Александра Осмеркина. Кто такой Осмеркин? В 20-е – 30-е годы - это «Бубновый валет». Это школа, прошедшая европейскую сезанистскую технологию.
От природы Воронов - очень интересный человек. Натан Моисеевич когда пришёл… а я не с первого курса занимался: я перевелся на живопись на третий курс. И Натан Моисеевич меня взял. Я представил целую стену работ, и меня перевели с прикладного отделения на живопись. И Натан Моисеевич все эти годы преподавал. На пятом курсе немного вёл Ахремчик. Ахремчик тоже имел хорошую школу, он ВХУТЕМАС кончал у Шевченко. Но как человек он был такой жесткий. А Натан Моисеевич – очень интеллигентный, деликатный человек, прошедший хорошую питерскую школу. Он по годам как мой отец. Мой отец – ветеран войны. И Натан Моисеевич тоже в артиллерии прослужил всю войну, таскал эти пушки. И ранения были. Короче, я уже слышал, что есть такой художник. Но когда начали общаться, он, как любой педагог, который приходит, хотел раскрыться перед студентами, рассказать, какую школу он прошел, какие имеет требования. И, конечно, его школа была серьёзная. Он учился у Осмеркина только на год позже, чем Моисеенко. Они в одной мастерской кончали учебу. И это было такое время после войны. Люди, прошедшие войну, доучивались в Академии. И каждый пытался на своем военном опыте сделать произведение, в котором подвиг народа славится. Это такое советское восприятие действительности, в которой люди жили. Натан Моисеевич по природе – это такой чистый импрессионист. Очень точно видящий эти валёры цвета. Первый мой учитель был Барановский, для которого валёры – это было всё. И как-то мы с Вороновым быстро нашли общий язык. И он ко мне лично относился с большой теплотой. После того, как меня перевели, он на просмотре работ предложил поставить мне пять по живописи, а Ахремчик сказал: «Хватит ему и четыре с половиной». А потом Воронов меня старостой назначил в группе. Отношения были очень хорошие.
Отец мой военный был. Я в художественное училище готовился, но отца перевели по службе. Уехал он в Венгрию. Я восемь классов там кончал. Мимо училища проскочил. 75-ю школу с художественным уклонам закончил. Поэтому сразу на живопись мне было поступить невозможно. В те годы конкурсы были большие. Но желание стать живописцем было постоянным. И работали потом много. Очень много. Раньше одиннадцати вечера не выходили из Академии. И кроме академии в студии на тракторном заводе писали, рисовали. И в советское время была возможность и в Москву, и в Питер, и в Прибалтику поехать. Недорого было. И когда заканчивали, Воронов у меня, у Владимира Уроднича и у Алексея Марочкина вёл дипломную работу. Тогда ж время было суровое. Мы хотели какие-то лирические темы решать. А он сказал: «Нет. Патриотическую». Тогда только открыли тему Хатыни. И я сделал работу – «Память Хатыни» называлась. Там люди стоят на фоне вечернего неба и Хатыни. За диплом пятёрка была. У нас у всех троих. И Натан Моисеевич мне сказал: «Володя, ты в училище не учился. Тебе ещё надо поучиться». Я говорю: «Я ж не против, Натан Моисеевич». Он говорит: «Я был на совещании в Академии художеств СССР. Назвал твою фамилию. Ты вот собери работы, диплом. И отсылай туда. Должны тебе дать возможность». Я отослал. Долго ждал. Конечно, ни в Москву, ни в Ленинград меня не брали. А повезло мне, что из Баку пришёл вызов – народный художник СССР Микаил Гусейнович Абдуллаев, ученик Сергея Васильевича Герасимова, брал к себе. Там открылись творческие мастерские, а в Минске их ещё не было. Я – первый, кто здесь кончил творческие мастерские. Потом в Беларуси Савицкий их открыл. И когда я вернулся… А там строго было: эскизы утверждал Президиум Академии художеств СССР. И работы мы туда посылали. А я когда вернулся, Натан Моисеевич лежал в лечкомиссии, болел. Я, конечно, пошел его навестить. Долго говорили с ним. Болезнь была серьезная – онкология. Искренне поговорили, тепло, хорошо.
- Владеть профессией и учить этой профессии – вещи разные. Профессионал высокого уровня не всегда умеет передать свои навыки. А Воронов?
ТОВСТИК:- У Воронова был педагогический дар. Я вот уже сколько лет сам преподаю и знаю: есть две категории художников, которые научают. Одни строго требуют: делай это, делай то. И на этой строгости, как правило, получается, что под влиянием мэтра все становятся его маленькими повторениями. Есть другой метод: ты так же относишься требовательно, но стараешься найти что-то хорошее и за это хорошее вытащить способности человека. С тем, чтобы он у тебя на глазах понял, что должен делать. Я, как и Натан Моисеевич, стараюсь делать именно так. Я уже сорок седьмой год преподаю.
- И всё же возвращаясь к этой теме… Попробуйте сформулировать: уроки Воронова – это что?
ТОВСТИК: - Что я брал от Воронова? Как всегда, очень трудно преподавать композицию. И когда педагог прошел хорошую школу, то первое, что он должен донести, рассказать: плоскость картины – как она должна быть организована. Это я от Воронова такое начало получил. Такой толчок. А ещё - живописное, цветовое восприятие. У него было такое холодное видение. Он через холодное строил. Я - больше через тёплое. Это не так, что он научил, и я точно так и делаю всю жизнь. Судьба ведь художника сложная. Я когда поехал в Баку в творческие мастерские, то столкнулся с совершенно разнымии подходами. Там мои коллеги были: один Суриковский институт кончил у Грицая и у Жилинского, второй – Петербургскую школу кончил. И в столкновении с ними я понимал: что-то я умею лучше их, а что-то можно у них взять. Если человек не учится всю жизнь, он и не растёт. И это желание постоянно постигать в том числе и Натан Моисеевич закладывал. Мой долг ученика я исполнил: я его внука Володю Кондрусевича- младшего учил рисовать. Он рисует хорошо.
- Нередко молодые, которые к мэтрам пришли брать уроки, относятся к ним критически.
ТОВСТИК: - Это болезнь молодых людей. Им кажется, что они всё знают лучше, круче. Но настоящая учеба происходит тогда, когда ты не просто ходишь и критикуешь своего педагога, а когда ты пытаешься понять его и то, что ты можешь взять у него, проникнуть в то, что человек тебе хочет дать. То есть ещё надо уметь учиться. И всегда барьер возрастной есть. Есть сопротивление такое. Всё зависит от того, как ты относишься. Если ты свысока относишься к своим ученикам, то они так же к тебе будут относиться. Если ты контакт человеческий, педагогический всё-таки устанавливаешь, то, может не сразу, но приходит понимание того, что ты делаешь. И всё нужное тогда придёт. Когда человек заканчивает учебу и в жизни сталкивается с разными явлениями, он оценивает, что он может сам и что ему дали. Потому что школа – это и штудия, и всё такое, оно остаётся за плечами. А то, что ты проделал сам, оно остаётся с тобой. Понимаете?
- О чём чаще говорили с Вороновым? О вещах понятийных? Или больше о технологии работы художника, о её структуре, о построении работы?
ТОВСТИК:- В любом случае есть водораздел – отцы и дети. Всё равно понятия каждого поколения несколько разнятся от того, что было у предыдущих. Вот если характеризовать творчество Натана Моисеевича Воронова. Он – мастер. Он получил прекрасную школу. И саморазвивался. Но он учился в определенных обстоятельствах. И в определенных понятиях, что он – человек, прошедший войну, тяжелые испытания. Человек, учившийся в Витебском художественном училище до войны. И потом в Питере. Это было не так просто. Не такой жизненный елей. Вы же сами знаете, какие это годы были. Где-то не так давно были “Филоновы”. Человеческих судеб простых никогда не бывает. Ни в одном поколении. Это не значит, что раньше было лучше. Но была такая ситуация в советской школе: она была фундаментальная. Она была фундаментальная в определенных параметрах. Теперь понятие школы размазывается. Советская система включала в себя изобразительное и художественное творчество. За ним очень внимательно следили по разным причинам. Чтоб что-то не было по принципу - не такое, не было антисоветским. Но это только половина. А ещё чтобы методы были социалистические. Ведь в любом методе есть глубина и есть поверхность. В любом. Это неправда, что западная школа – она такая свободная. Там тоже нет свободы. Если ты не зависишь ни от министерства культуры, ни от государственных заказов, ты всё равно зависишь. Но от частного покупателя. Он диктует тебе, что делать. А полной свободы нет. Но тогда была востребованность на государственном уровне. Были заказы большие. Как Натан Моисеевич говорил: «Володя, ты взял холст два сорок семь. Это что – натюрморт будет?» Я говорю: «Натан Моисеевич, какой натюрморт? Это почти три метра». А он мне: «Ну, и что? Я вот диплом писал – почти пять метров». Вы же знаете, какой он писал диплом? Это «Рейд Ковпака». После Мыльникова, после Моисеенко у них был питерский заквас: «Нас научили. И мы как бахнем!». И это понятно было. А моё поколение – мы уже дети войны. То есть послевоенные дети. Поэтому небольшого роста все. Родителям было тяжело. И мы уже были немного другие. Вот в этом разница была. И Воронов понимал, что жизнь – не каток, где тебя подтолкнули, и ты покатился. Есть ухабы, есть рытвины. Вот так было. И я с большим уважением к нему отношусь. И как к своему учителю. И как к интеллигентному, интересному художнику. А у нас… К сожалению, нет такой традиции. Скажем, устроили персональную выставку. Собрали бы всего Воронова, какой есть и показали бы. А сегодня… Вы думаете, студент знает, кто такой Воронов? Не знает. Ему негде посмотреть. Он в телефон тыкнул. И всё… В то время, когда мы учились, то всё-таки старались или в Манеж пойти, когда в Москву поедем, и живьём увидеть работы. И когда ты много ездишь и много смотришь, у тебя вырабатываются критерии. Общаешься с учителем, с профессором, он тоже научает: это хорошо и это. Пусть тебе и не всё нравится. Но это живой процесс учёбы. И он длится всю жизнь. Если художник остановился, то всё.
- А если подытожить. Что сегодня живопись Воронова? Это только знак времени?
ТОВСТИК:- Классик мирового искусства Эль Греко после двухсот лет всплыл. Веласкес тоже не сразу. Время проходит, и уже мы Советский Союз, то ощущение мы воспринимаем романтично. Что не всё было плохо. Дальше время пойдет. И ощущения эпохи останутся. Не то важно, авангардно сделано или нет. Важно, что остаётся в ощущениях. В лучших работах они остаются.
- То есть время Воронова впереди?
ТОВСТИК:- Вполне возможно. Почему нет?
11.01.2024
Владимир Уроднич
Заслуженный деятель искусств Республики Беларусь
Наш разговор с заслуженным деятелем искусств Республики Беларусь Владимиром Васильевичем Уродничем начался так:
- Воронов – часть Вашей жизни.
Уроднич: Абсолютно верно.
- А какая это часть?
Уроднич: Это профессиональный взгляд на жизнь, который связывает твою гражданскую позицию и профессию. Вот эта связующая нить, которую он перенял от предшествующих поколений – он же прошел фундаментальнейшую ленинградскую школу. Он же ученик Осмеркина - известного живописца на весь мир. Хотя не только Александр Александрович там на него воздействовал. По тому, что Воронов говорил нам – важно было его поведение с нами в аудиториях. Это были деликантнейшие мгновения, когда мы не то что с осторожностью, а с открытым ртом ходили вокруг него и слушали, что он говорит по одному поводу, по другому, по третьему. Но самый важный момент в его деятельности с нами – я уже потом это оценил, хотя и тогда было видно – это композиционное мышление. Что ты кладешь в основу своего размышления? Как ты принимаешь эту окружающую жизнь и пытаешься формулировать её в своем изобразительном творчестве? То есть наше художническое мышление начинается с пятна. Если пятно не промоделировано в том мыслительном контексте, который ты хочешь зрителю довести, сколько бы ты ни месил, ни чирикал, из этого ничего не будет. Эта так называемая образная стилистика является первоосновой. И его заведующий кафедрой и наш патрон Иван Осипович Ахремчик говорил: «Художник должен замышлять свое произведение смыслово, тоново и цветово». Я везде говорю: это его аксиома. А теперь вернемся к первоосновам этих мудрецов, которых мы называем авангардистами двадцатых годов. Ахремчик говорил: "Я был самым левым, но жизнь потом скорректировала с использованием всего того, что нам говорили". Я так и подумал: дойти до этой высоты, чтобы отбросить все остальное, надо ум, опыт и много чего понаделать. Я когда читаю слова Льва Николаевича Толстого, который говорил, что если нет простоты и правды, там нет величия, я вот и думаю: вот же он, ответ. Но это та высота, до которой надо долезть, чтобы всю шелуху соблазнительную, которая и справа, и слева у тебя есть, надо бы выбросить.
Вот Натан Моисеевич - он был гениальный живописец. Я никого не могу поставить рядом с ним на сегодняшний день. Он фибрами души всё это ощущал. Кисть свистела у него на холсте так, что я ни черта не понимал, как это делается. Казалось, что он с закрытыми глазам всё это мешает. Он не видит, что там намешивается, а просто кладёт мазок. А я вижу, что это серебро получается не из того, что ты просто смешал одну краску с другой. Ничего подобного. Эти многослойные наслоения в конечном счете приводят к тому, что создаётся эта серебристость – самая ценная в нашей станковой живописи, которую не все достигают. Видно, это с молоком матери вкладывается в душу художника. И если он понимает, что это – вершина, к которой он должен прийти, то он к этому движется. Поэтому когда я смотрю работу Серова «Заросший пруд», я стою и обалдеваю, как он это серебро изложил в своем холсте. Простота сюжета. Но написано исключительно. Или смотришь «Девушка с персиками». И думаешь: Бог его знает, как это получилось? Мы в институте старались постигать эту серебристость, которая была присуща Воронову. Он другим не был. Если взять его холст «Утро Октября», где там даже место конкретно на заднем плане – кафедральный собор Минска. Эта вещь написана на сумасшедшем уровне, с моей точки зрения. Я не могу объяснить, как это сделать. Практически у меня нет такой математической формулы: это надо сделать так и так. Но он нам при изложении постановочных задач всегда говорил: «Ребята, только вы не штукатурьте однообразно холст. Где-то надо процарапать, где-то надо протереть». Вот эта лихость исполнения, которую он исповедовал, она у него была. Ахремчик в то время тоже вел эту дисциплину и он говорил: «Берите колонковую кисточку и точите, точите, точите». У него был немного другой принцип. Воронов был ярко выраженный импрессионист. А Ахремчик говорил: «Вот по Сезану сделайте работу. И тогда я вам все прощаю». Они вели одну мастерскую – Воронов и Ахремчик. Соединили третий курс и четвертый. А на дипломе мы уже разбежались. Но была практика такая: Натан Моисеевич приходит, исповедует серебро, а Ахремчик требовал работать точнее: «Отбрасывайте шелуху и работайте конкретнее, точнее». Это были два гиганта, на которых мы просто молились.
Один факт могу рассказать. Это картинка моих отношений с Вороновым. В Докшицком районе есть совхоз Ситцы. Это было время, когда мы уезжали в колхозное пространство. И тогда не было пленэров. Тогда случались пленэры, чтобы подсобрать материал и сделать фундаментальную вещь. А сегодня о фундаментальных вещах никто не говорит. Сегодня пленэр – это просто пошли, пописали «видики» и всё на этом закончилось. Так вот солнечный день. Вижу, как Натан Моисеевич несёт через поле метровый холст. Думаю: а чего это он по полю идёт? Дорога-то рядом. Я говорю: «Натан Моисеевич, что происходит?» А он: «Что, где, как?» Так вот же дорога! «А я и не заметил». Но когда я посмотрел на его холст. Он был за один сеанс так замолочен – как мы говорим – что это высочайшая степень мастерства: отношения неба, земли, других тонов. В этом-то весь и секрет. О нем когда-то говорил Ахремчик: «Если увидите – напишете». Так надо увидеть эти отношения одного, второго, третьего. Это сложная механика построения, сложное цветообразование. Чтобы создать пространство при помощи таких и таких тонов. Они не запоминаются. Ну, как ты будешь запоминать – в природе всё меняется. Но фактор только такой: "увидите – напишете". А как увидеть? Надо иметь талант. Надо иметь способность увидеть... А дорогу в поле можно и не заметить…
Ещё один эпизод вспоминаю. Надо определить тему дипломной работы. А с кем её готовить? Когда Ахремчика мы, к несчастью, похоронили, то пришли к Эльвире Петровне, ректору, и говорим: «Мы никуда не хотим, мы никого не примем, только Воронова, пожалуйста». Почему? Потому что он два курса у нас вёл. А мы – взрослые люди. Мы доверяем свои судьбы только ему. Больше никому. Ректор подумала. Мы ж не понимали, что нас надо раздать преподавателям. Это деление нагрузки. Без этого никак нельзя. Это ж учебное заведение. Нас разделили. Этих бунтарей – меня, Товстика и Марочкина отдали Воронову. А остальных – Крохолеву. Поделили нас. Мы согласны были жить под таким руководством. И когда мне на дипломном курсе надо было Воронову показывать эскиз, Натан Моисеевич мне говорит: «Володя, у тебя хорошо получались зимние армейские работы. Попробуй ты к этой теме вернуться». И вечером, после хорошей компании я взял маленький холстик и до утра сделал свой нашлёпок эскизный. Утром приходит Натан Моисеевич: «Ребята, идите сюда, идите сюда! Так вот ведь о чём разговор!» То есть он мне создал психологическую обстановку, которая мне по-иному мыслить и двигаться не позволила. Это была моя радость. Это было моё откровение. Я думаю, это те мгновения жизни, которые я должен уловить. И тут он мне говорит: «А хочешь я скажу, какой формат у тебя должен быть?» Пауза. Он берёт логарифмическую линейку, посмотрел на мой эскиз: «Никаких пятен не нужно убирать. Здесь всё найдено». Я ничего не понимал и думал: вот эту кляксу убрать. Или эту. А он: «Нет, нет. Ничего не трогай». Он исходил из понятия, что в композиционном формате каждое пятнышко имеет своё значение. Там иногда случайности бывают, но если человек по наитию чувствует, что там должно быть, то пусть делает именно так. Это потом все объясняется, что да к чему. И когда Воронов мне называет размер: три сорок на метр восемьдесят, я говорю: «Это невозможно. Моя голова не улавливает такой цифры. Я понимаю: можно взять два метра. Но чтобы три сорок!..». Он мне потом объясняет: «Вот когда Сан Саныч Осмеркин нами управлял, он нам говорил: «Надо, чтобы переднеплановая фигура была не большой и не маленькой. Чтобы её можно было порисовать, пописать. Исходя из этого модуля всё остальное прибавляется». А тогда же компьютеров не было. Воронов логарифмическую линейку берет в руки и начинает решать уравнение с двумя неизвестными. Вы такую процедуру сегодня можете представить? Да Боже упаси! Всё забыто. Но тем не менее холст был сделан. Я его писал. И Воронов ко мне подходил и два-три слова говорил. За кисточку нигде не брался. Он не видел необходимости подключения своей физической или другой силы. Рядом работал Лёша Марочкин. Он тоже был грамотный в этом смысле человек. И Володя Товстик. Поскольку Володя был без училищной подготовки, Воронов от его холста не отходил. Потому что понимал, что это на его совести, надо довести диплом. Володя делал «Хатынь». А моя работа называлась «Дорогами Победы».
Ещё одной учебной точкой был Манеж московский. Это тоже был университетский этап нашего формирования. Мы туда ездили на какие-то открытия и выставки. Потому что это была демонстрация лучших сил художественных в СССР. Студенты все туда бегали… А где Моисеенко?.. Стояли. Долго думали. Моисеенко – это однокурсник Натана Моисеевича, они вместе учились. И у Воронова такая фраза была: «Этот, Моисеем ударенный».
Я помню написанную Вороновым работу «Бронепоезд», где с подсветкой она написана. Это изумительно. Вообще, всё, что касается кисти Воронова, с моей точки зрения, это сплошная фантастика. Я не могу сказать: «Это хуже. Это лучше». Это не рассматривается с моей точки на предмет оценки. Это так же, как я познакомился с творчеством Сорольи, этого испанца, работы которого перевезли в Штаты, а потом приехала выставка в Мадрид. И Данциг туда полетел. И когда привёз каталог этого мастера, я так же смотрел на него с таким упоением. Я думал: есть верх совершенства в нашей профессии. Он порой заключается в формировании пятна. Само пятно является квинтэссенцией мышления самого художника. Вот как он воспринял события вокруг всего мироздания, как он его оценил и как переложил на пластическую сторону. Так вот Воронову, этому талантливейшему человеку, было природой дано сделать то, что он сумел сделать.
- Владимир Васильевич, вы замечательно рассказали о живописных уроках Воронова. А жизненные уроки он вам давал?
Уроднич: После защиты Воронов говорит: «Володя, ты понимаешь, надо обязательно сработать эскиз на какую-то тему и заключить договор. И получить аванс». Я поднимаю глазу и говорю: «Подождите. А это причём?» «Ты понимаешь. Надо, чтобы этот хомут ответственности лёг на тебя и он тебя подстёгивал. Я знаю, что молодые люди – бесшабашные. Деньги в кармане - и гуляй. Нет». Он сам в этих делах был очень педантичен. И момент был такой. Формируем выставку, посвящённую юбилею Октябрьской революции. Это же партийные времена. Савицкий – не председатель союза, но его слово – как бы верховенствующее было. Воспринималось как догма: это нужно сделать так и так. И вот на выставку, посвящённую Октябрьской революции, Воронов сделал три работы. Портрет одной комсомолки, два натюрморта. В общем, три работы дал. Савицкий говорит: «Нет, оставим только одну». Воронов: «Нет. Хочу, чтобы были три». И по смыслу он попадал работами в тональность гражданственного разговора. Это было совершенно очевидно. А я уже в министерстве играл роль неслабую. Я подхожу к Михаилу Андреевичу: «Михаил Андреевич, всё-таки вы не правы. Давайте вернём. Зачем нам это?» «Володя, обойдётся, переживёт». Воронов страшно волнуется. Он – эмоциональный человек. Он выкладывался. Относился к своим работам, как к детям. Я потом подхожу к министру. Министр принимал экспозицию. Я говорю: «Юрий Михайлович, я вас очень прошу: вмешайтесь в это дело. Вы по положению, принимая экспозицию, можете внести предложение. Нельзя отнестись к Воронову, как отнёсся Савицкий. Это невозможно». Он на меня посмотрел и ничего не сказал. Ничего. Воронов увидел, что ничего не произошло. И он со слезами снимает работы. Я первый раз в жизни видел, как человек просто обливался слезами. Он передохнуть не мог. Он ощущал это как жуткое отношение к его деятельности. Воронов говорит: «Я снимаю с выставки все свои работы». Я уже не помню: все ли сняли или одна осталась. А у Воронова была язва желудка. И его срочно уложили в лечкомиссию. Практически из лечкомиссии после этого момента он и не вышел. И когда мне Свентоховский звонит и говорит: «Володя, вот такая неприятная вещь: Воронов умер». Я думаю: что ж мы наделали все? Он должен был ещё жить. И когда мы стояли на похоронах в институте с Михневичем рядом, я говорю: «Юрий Михайлович, а помните тот сюжет, когда я Вас попросил: помогите этому человеку?» Тот, видно, сочувственно понимая свою ошибку, когда у него не хватило смелости и решимости возразить Савицкому, он на меня посмотрел красными глазами. И ничего не сказал.
16.02.2024